Начавшийся гвалт втягивает в себя последний воздух так, как должно быть черная дыра всасывает в себя галактики.
...слышащий хруст надвигающейся ночи...
- В одной из далеких- далеких зим, пряча от крепкого мороза нос за воротником армейского бушлата, я смотрел как над белоснежным полем мелькали огни. После до меня доносился грохот, а потом вкрадчивый шорох снарядов. Огней было так много, что я мог видеть далеко от меня стоящие здания, выплывающие из темноты и снова в нее погружающиеся. Когда все стихло, я позволил себе сползти на ржавое дно траншеи и, улегшись на спину, закурил. Пальцы тотчас онемели, как только я снял шубенки, чтобы чиркнуть спичкой. Сквозь дым я смотрел на то, что было прямо надо мной - застывший, заключенный в узкую, черную раму траншеи кусок испещренного звездами неба. Тогда я почему-то подумал, что оно вот-вот разобьется и мириады осколков засыплют меня. Должно быть, чертовски забавно: быть заживо погребенным под разбившимся небом. Докурив, я огляделся: в длинной траншее, уткнувшись носами в поднятые воротники, прислонив отяжелевшие головы к дулам автоматов, сидели такие же, как и я, солдаты. Ждали.
Ждали.
Никаких криков, когда мы бежали. Никаких. Только хрип задыхающихся от колючего воздуха, еле разборчивый мат от неудобной амуниции и глубоких сугробов. Тишина, озлобленный мороз, озлобленные мы и темнота впереди. Ничего на самом деле и не было, кроме этой темноты.
...видящий как поедаются звезды...
- Тсс...
Всеобщее ликование. Рев и грохот от бьющихся о воздух мертвых ладоней. На самом верху, куда смотрят, захлебываясь, тысячи выплывших из темноты, задранных голов, у самого края, свесив маленькие пластмассовые ножки сидит годовалый ребенок... плачет и со злостью плюет вниз. Руки льнут к стене, когти царапают ее, соскабливая с поверхности известь и обнажая въевшиеся друг в друга тела. Умиление и тут же взбунтовавшаяся нежность вызывают неодолимый приступ голода и тела обретают головы. Многорукие, цепкие, плетущие из себя ожившую паутину они льются наверх - туда, где еще можно насытиться. Там что-то поблескивает, что-то отражает собранный по самым темным углам свет, в точности как лужи во время дождя отражают самые темные ночи.
Ему невыносимо чувствовать свое лицо. Огромная, оголенная голова ревет и пытается закрыться маленькими пухлыми ручками, пахнущими козьим сыром и вереском. Ожившие волны переплетенных, обглоданных рук все ближе, несут уже раскрывшиеся и воющие глотки - хлябь, вылившаяся из того, что принималось за последнее укрытие, но оказалось совершенно противоположным - поглощающее, изголодавшееся безумие. Он не в состоянии это вынести - он сдирает свое обозленное лицо как приставшую тряпку и швыряет в подбирающееся к ногам.
Рвущееся наружу тело пылает от раскалившихся до бела крыльев, расправленных за разломанными плечами. От взмахов огонь становится только сильнее, выталкивая на самый верх и освещая то, что видеть нельзя. Но руки приобретают силу и, вцепившись в дряблое детское тело, вырывают его остатки из выхаркивающих глоток. Они неистовы. Они плюются осколками собственных резцов, рассекавших пищу. Они тянутся, горят и воют.
Ребенок еще дышит. Сорвавший с себя лицо, он судорожно втягивает последний воздух и видно как двигаются бледные пучки носовой мышцы. Он пытается что-то сказать. Он смотрит прямо и без сожаления. Но дальше - за спину - туда, где уже ничего не может быть. Разливающий по разорванным клеткам кислород, последний глоток воздуха. Последние, отразившиеся в зрачках пылающие очертания и возвышающаяся темнота ними.
Это единственное, что осталось - с порхающими в горящих руках бабочками, развернуться и встретиться с собственным началом. С тем, что - я. Не будущее, не прошлое и не настоящее. Невыносимое и не обретаемое - так стоит перед прыжком воздушная гимнастка, так смотрит та, ради которой испепеляется мир. Она улыбается. Она знает, что все это ей совсем ни к чему - просто так выдумана реальность. Ей светло и удобно и тень за ее спиной - как лучшая постель. Падай... Падай... Ее тело зовет к себе и нет ничего, что могло бы помешать с ней согласиться... Она свободно соскальзывает в пропасть и, падая, вслед за ней все наконец-то становится на свои места. Все наконец-то обретает свободу.
- Я - то, что стерло себя из памяти.
- Я - пропасть. Я - уже больше, чем ничто и никто. Никогда. Тсс... Шуршащий ветер по чужому лицу. Приятная, последняя и бесконечная прохлада падения. Никогда больше. Никогда.
- Где ты была?
- Теперь это уже не важно.
- Осталось совсем немного. Потерпи.
- Ничего.
Умелые руки аккуратно и неторопливо накладывали шов на рану. Режущая игла прокалывала кожу, оставляя после себя кровоточащие треугольные отверстия. Рана на плече была неглубокой: пуля прошла по касательной, разорвав кожу, образовав открытый раневой канал. Зоя будто и не чувствовала боли: сидя на постели, она безучастно смотрела в окно, в котором отражалась она и «колдующий» над ней Алмаз: не отвлекаясь, он продолжал свою «кровавое дело» — зашивать рану. Неожиданно для самой себя она спросила:
- Я тебе нравлюсь?
Он не ответил. Молча закончил свою работу, отложил иглу на чайное блюдце, наполненное кровавыми ватными тампонами, снял медицинские перчатки. Она усмехнулась. Алмаз протянул ей сигарету и чиркнул зажигалкой.
- Что за парень?
- Какой парень? - удивленно спросила Зоя, всерьез не понимая, о чем он говорит.
- Тот, на лестничной площадке. Ты его знаешь?